К полудню немного потеплело. Растаял иней, ожила вода в подмерзших было лужах. Темные низкие тучи кружили под брюхом серой облачной пелены, застившей небо и солнце. При их приближении падала на землю черная тень, грозная и хищная, как от ловчего сокола, взъярялся полуночный ветер, с воем пронизывал одежду насквозь, норовя запустить ледяные когти в самое сердце, из тропы вырастали пылевые вихори в человеческий рост, верещали и царапались острыми коготками кружившие в них нечистики, швыряли песок в глаза. Тучи все не решались сыпануть снегом, уходили ни с чем. Рано еще землю хоронить, не долетит до нее первый снег, растает под теплым дыханием.
За все время они с ведьмарем не перемолвились ни словом, и Жалена вдруг поняла, что ее смущает. Она не слышала шагов за своей спиной. Куда подевался этот леший? Неужто подшутил над девкой и тайком отстал, раздумав помогать? Кметка резко остановилась, раздраженно глянула через плечо.
И чуть не ойкнула, когда в шаге за ней послушно остановился ведьмарь.
— Почто крадешься, людей честных пугаешь? — в сердцах ругнулась она.
— Я иду, — спокойно ответил он. — Иду, как могу. Хочешь, буду палкой по стволам колотить? Или посвистеть тебе?
— Не надо, — устыдившись, уже тише сказала она. — Извини.
Он беззлобно покачал головой и пошел рядом, все так же молча и бесшумно. Жалена смотрела ему под ноги и только дивилась, как мягко ступает ведьмарь — ровно волк на мохнатых лапах.
«Что толку против такого в карауле стоять?» — с досадой подумала женщина.
— Шел бы к воеводе на службу, — предложила она. — Дозором ходить.
— Мне своего дозора хватает, — искоса глянул на ходу ведьмарь.
— За кем?
— За всем, — коротко ответил он, ловко перескакивая выглянувший из земли корень.
Сказал — как щенка любопытного по носу щелкнул. Жалена в который раз дала себе зарок держать язык на запоре, а руки за поясом — так и чесались отвесить затрещину охальнику. «Бирюк, он бирюк и есть — сколь ни пытай, путного ответа не добьешься».
«Девка, она девка и есть, — в то же время подумал ведьмарь. — Не дождешься от нее ни речей путных, ни вопросов».
Посмотрел на нее еще раз и заключил: «Да и вообще ничего не дождешься, кроме затрещины…»
Повеяло жильем — печным дымом, свежим навозом, горьким запахом высоких бордово-розовых цветов, что поздней осенью распускаются перед каждыми воротами; последними зацветают и первыми пробиваются из-под снега. Понюхаешь — и во рту становится горько, а в груди — легко и просторно, словно юркнул туда живой холодный ветерок. В родных местах Жалены их незатейливо кликали горьчцами.
Впритык к озерному берегу, вестимо, домов не ставят: как есть слижет по весне шкодливый паводок, да и в урочное время года земля не шибко завидная — горки да буераки, пески да глины, поля не вспашешь, скотину не выкормишь, даже погребом добрым не обзавестись, со дна ямины тут же вода проступает, а то и ключом бьет. Вот и разделяет Крыло и Ухвалу верста лесом, да каким — дремучим, нехоженым. У каждого рыболова своя тропка к берегу, свое местечко заповедное; от чужого глаза спрятана в камышах просмоленная лодчонка, для надежности — с вынутыми и отдельно схороненными веслами. И хотя все давным-давно знают, кто, где, как, что и на какую наживку удит, но виду не подают и, на чистой воде встретившись, даже не здороваются: а ну как подумает водяной, что вместе пришли, и разделит положенный улов на двоих? Только мальчишки с крыгами и топтухами сообща затоки баламутят, мелочь для уток промышляют.
Зато уж потом, как сдадут бабам улов и соберутся вечерком на посиделки, такие байки травить начнут — только держись! И как только лодка не перевернулась, как хвостом ее не перешиб сомище семипудовый, на леску о трех волосьях клюнувший, да, экая досада, в пальце от борта сорвавшийся!
Миновали последний перелесок, и селение легло перед ними, как на ладони: три дюжины дворов с вымощенной досками улицей, к которой петляющими змейками сбегались узкие тропки от хаток.
Жалена уверенно повела вдоль заборов, дощатых и плетеных, перевитых жилами сухого вьюнка с черными коробочками семян. Убранные поля больше не требовали заботы, скотина не находила травы на заиндевевших лугах, к озеру было не подступиться, и сидевшие по домам селяне занимались скопившейся за весну, лето и осень работой: женщины сучили нитки, пряли шерсть и лен, шили, вязали, мужчины мастерили всевозможную утварь из дерева, кожи и глины, старики плели лапти, тешили внучков сказками да былинами. И теперь все, от мала до велика, высыпали за порог, чтобы подивиться на Жалену и ее спутника.
Им обоим было не привыкать к испытующим, недоверчивым взглядам, они просто не обращали на них внимания, уверенно шагая к дому местного старейшины.
Двор был веночный, замкнутый: жилье и прочие пристройки — изба, сенцы, баня, поветь, клеть, погреб, хлева и гумно — размещались по кругу. Единственный проход между ними стерегли глухие крытые ворота. И горьчцы — высокие, в пояс. Узкие резные листья, прихваченные ночным морозцем, почернели и скрючились, ломкими хлопьями пепла осыпаясь к подножию куста, где упрямо курчавились зеленые молодые побеги, что перезимуют под снегом и тронутся в рост с наступлением тепла. Цветы, собранные в широкие метелки, ярко багровели на голых стеблях, как выступившая из ран кровь. Уже и стебель почернел на изломе, а цветы все не желают мириться с неотвратимой погибелью, еще долго будут светиться из-под снега живым огнем. За то и любят сажать их на воинских курганах. Жалена мимоходом огладила встрепанные лепестки, вспомнила те, другие, что уже семь лет берегут покой самого главного в ее жизни человека, вдохнула горьковатый аромат, и что-то горько и тревожно защемило в груди, обернув выдох беззвучным всхлипом. Не сберегла. Ни его, ни драгоценного дара, наспех переданного на прощание. Теперь плачься, дура, распускай сопли о несбыточном…